
— Молоко! Молоко кипяченое!
По речке в ночи катится эхо. Этим эхом и этою теплою водою мои страхи смыты окончательно, я даже кричу своему приятелю:
— Сейчас перебегу, перенырну к тебе на самую глубинку!
И вот только я на песчаном гребне снова оказался, только из воды вылез, как слышу, под тем берегом на перекате раздается этак странно-престранно:
— Скрипы-шлеп… Скрипы-шлеп… Скрипы-шлеп…
Я и рот раскрыл, уставился туда.
А там, в плавучем тумане по-над самым перекатом, над водой колышется низко навислая, разлатая ива. И сидит, как в креслице, в развилине этой ивы, качается, шевелится во тьме густой листвы кто-то… белый! Ножки свесил, мне помахивает легкой в белом рукаве ручкой: иди, мол, иди поближе сюда…
Я как стоял голышом на гладкой отмели среди речки, так гольем и присел, съежился. И жалобно не то запричитал, не то заблеял перепуганным барашком:
— Водя-ни-и-ца… Ой, Николаша, тут прямо рядом русалка-водяница!..
А Николаша ничего не видит, ничего не слышит. Он знай себе плещется, кувыркается в омуте, будто селезень-чирок.
Да вот то ли накувыркался, то ли наконец увидел, как я присел на ледяные от страха пятки, и в ту сторону, куда я пальцем указываю, он глянул да и сам протяжно прогудел:
— Вот это да-а… Ну и ну-у…
А дальше-то Николаша, не в пример оробелому мне, ежиться да ахать не стал. Николаша подгреб ко мне поближе, высунулся из воды по грудь, сердито зашипел:
— Што рот разинул? Што сидишь, трясешься? Одёжу подавай! Не видишь, я безо всего!
— Так ведь и я безо всего… И я такой ж-же… — выстукиваю я зубами, все гляжу на русалку и, не вставая, не разгибаясь, вприсядку пячусь по песку к своему берегу, к брошенной там одежонке.
